Андрей Коробейников: «Я нашел удивительный рояль»

Андрей Коробейников: «Я нашел удивительный рояль»
Фото Денис Данилов

Андрей Коробейников уникальное явление в современном музыкальном сообществе. Пианист со своим неподражаемым почерком, он подтверждает известное выражение: стиль это человек. Его интерпретации у одних вызывают восторг, у других отторжение, но равнодушным они не оставляют никого. 24 и 25 марта Андрей Коробейников исполнил в зале воронежской филармонии вместе с академическим симфоническим оркестром и дирижером Владимиром Вербицким Второй фортепианный концерт Прокофьева. Ярко, мощно, мужественно, увлекая за собой в стихию прокофьевского движения и огня, пройдя над бездной этого восхитительно-опасного и трагического сочинения, помогая нам ощутить его вселенскую бесконечность и силу. Бесспорно, об этом выступлении стоит рассказывать внукам.

Наша беседа состоялась после репетиции. Улыбчивый человек в гримерке оказался совсем не похожим на того демиурга, который только что сидел на сцене за роялем. А заодно и на того странного бунтаря, о котором пишут журналисты.

Андрей, вы не первый раз в Воронеже, у вас есть ощущение этого города?

У меня есть свой взгляд на него, потому что все мои родственники по материнской линии из Белгородской области, и я знаю, если так можно выразиться, человеческую фактуру Черноземья, она родная для меня. Я был с концертами в Курске, Белгороде, Старом Осколе, Тамбове, Липецке. Воронеж больше, чем все эти города, и есть ощущение мощи города вполне себе столичного, а не какого-то уездного центра. Но вместе с тем ты видишь людей и характеры, которые произрастают из этого же Черноземья. Я всегда относился к этому региону, как к крестьянскому, но здесь был Мандельштам, и он писал удивительные стихи про Черноземье, про эти бесконечные га. И здесь родился и жил Платонов — любимый мой писатель.

Платонова мало кто любит даже из земляков.

Мне его творчество очень созвучно. Пожалуй, я соглашусь с Набоковым, что это один из самых потрясающих русских писателей. Потому что он сформулировал свой язык, и этот язык убедителен, естественен. Несмотря на то, что там нет ни одной обычной фразы, тем не менее, ни в одной фразе нет ни искусственности, ни натянутости. Платонов создал какое-то абсолютно свое искусство, и это величайший художник, который останется надолго. И тем более удивительно, что он был просто машинистом и работал на железной дороге, и такой гений в нем проснулся. И опять у меня ощущение совмещения жизни страны — обычной, связанной прежде всего с землей, здесь, в Черноземье — и высокого искусства, которое из его недр появляется. Потому что есть, например, город Петербург, где оно не из недр появляется, а потому что это конгломерат. Поэтому там по-другому воспринимаешь искусство. А здесь оно прорастает из земли. И Платонов — самый, пожалуй, яркий пример того, как из земли прорастает совершенно гениальное, высокое искусство.

Самый сложный, на ваш взгляд, фортепианный концерт в истории музыки?

Физически труднее всего играть концерты, где практически нет отдыха. И это, наверное, Третий концерт Прокофьева. Там колоссальная концентрация, поэтому его сложнее играть, чем, допустим, Третий концерт Рахманинова. А по тонкости работы с оркестром самый трудный — это, конечно, Второй концерт Прокофьева и, пожалуй, Четвертый концерт Рахманинова. Там нужно чувствовать изменения каждого полутакта, каждой фразы. Там нет солиста и подчиненных, у всех важный материал. И все очень заводятся и играют, как чувствуют, и это правильно. Нужна постоянная художественная концентрация, чтобы не потерять этот нерв, это магическое чувство, что сейчас создается какая-то другая реальность. Конечно, есть еще Пятый концерт Бетховена и Второй концерт Брамса: очень масштабные концерты, которые не назовешь легкими. Но в Четвертом Рахманинова и во Втором Прокофьева, если ты действительно чувствуешь эту музыку, то настолько заводишься, что, конечно, не сходишь с ума в буквальном смысле, но в образном — точно. И при этом нужно еще иметь взгляд дирижера и  симфониста, чтобы получилось целое и все детали.

А вы не задумывались о дирижировании?

Я года два немного занимался дирижированием и несколько раз выступал в концертах, но, чем дальше, тем больше, понимаю, что это отдельная профессия. Сейчас многие солисты стали дирижировать и, к сожалению, очень немногие из них делают это по-настоящему. А мне повезло работать с потрясающими дирижерами. И я понимаю, насколько они знают все секреты этой профессии. Когда играешь с Юрием Темиркановым, например, понимаешь, что ты со своей пианистической колокольни не можешь настолько знать оркестр. Я не зарекаюсь. Но вполне осознаю, насколько это колоссальная задача: не только художественная, а еще и работа с людьми. Нам, пианистам, очень повезло: мы привыкли работать сами по себе. Все-таки половина выступлений — это сольные концерты. Ты выходишь, ни от кого не зависишь, играешь, и на тебе вся ответственность. А работа с людьми — это совершенно другая работа, и ею тоже надо овладевать многие годы.  И, конечно, у всех великих дирижеров есть загадка рук, их энергетики. Поэтому этот мир манит, но пока что просто нет времени.

Вы постоянно в разъездах. А где чувствуете себя дома? Есть такое место, где можно свернуться калачиком?

Да, я нашел свое место в Петербурге.

Любимый город?

Этот город, как выдающийся музыкант в ансамбле, все время дает какие-то новые идеи. Он неисчерпаем на вдохновение. Я живу в центре, на улице Чайковского. И я нашел удивительный рояль. Вкупе со сводчатыми потолками он звучит феноменально. Это уже даже не работа: просто сидишь и получаешь огромное удовлетворение. У меня есть и другие места, которые я могу назвать домом, но самое мое находится там.

Ваша мама много сделала, чтобы вы состоялись. Чем вы ее сейчас радуете?

Надеюсь, что радую. Она живет в Москве. Я ее достаточно часто вижу. Она уже несколько лет не работает, делает то, что ей нравится. Рисует, спортом занимается.

Ходит на ваши концерты?

Естественно. Единственное: она перестала меня критиковать. Я даже стал волноваться. Она всегда была чрезвычайно суровым критиком. В последнее время ей как-то все стало нравиться.

А у вас есть суровые критики?

Да, это один из моих учителей, которому я очень благодарен. Он во многом меня сформировал. Это Рустем Гайнанов, московский пианист, я учился у него с 12 лет, он ученик Александра Саца, как и Борис Березовский.  И он как-то сказал мудрую вещь: зачем говорить «хорошо» или «плохо»? Он так и преподает.  Например, когда я учился в Лондоне, мне все время говорили, что я играю гениально, потому что у них так положено: первые и последние пять минут урока хвалить.

Это такая методика?

Это чуть ли не под защитой закона. Если нет похвальбы в начале и в конце занятия, то педагога могут засудить.

То есть, ученик имеет право сказать: это мое дело, как я играю на рояле?

Нет, педагог в середине урока может сделать какие-то замечания. Но в начале и в конце я насчитал штук тридцать английских слов, выражающих восторг. А в нашей стране есть профессора, которые, наоборот, только ругают. И многим это нравится.

Но ученик в любом случае должен в какой-то момент оторваться от педагога. Когда вы почувствовали, что можете работать самостоятельно?

Из-за того, что у меня в детстве было много педагогов — так решила мама, у меня всегда был выбор. Естественно, все говорили немножко разные вещи. Концертов тоже было достаточно, не так много, как сейчас, но некоторое количество, и, соответственно, ты уже сам выбираешь. А когда ты сам выбираешь, тебе это нравится. И потом, если у тебя засела какая-то идея, ты уже не можешь от нее отказаться. Все мои педагоги знают это. Даже если говорят: «Ну, это что-то странное, зачем?». А я говорю, что хочу вот так. Я стараюсь представить, почему все-таки композитор это написал. Потому что композитор тоже, в принципе, интерпретатор. В том смысле, что к нему идет какая-то мысль, и он над ней работает. Думает, как ее выразить. И я надеюсь прикоснуться именно к тому состоянию и к той энергии, которая идет к композитору. Серьезная классическая музыка тем и велика и уникальна, что это какой-то удивительный способ прикоснуться к сверхъестественному.

Безумно сложно, хотя это — главная задача.

Это главная задача, потому что текст ты понимаешь, условно говоря, когда слушаешь, как композитор играет свое сочинение в разные годы. Например, с Рахманиновым это можно сделать: есть записи, и ты видишь, как совершенно по-разному он играет в разные годы. То есть, нет ничего законченного. Есть эта энергия, и есть ее варианты воплощения. Как известное стихотворение Пушкина «Мороз и солнце, день чудесный». Есть черновик, по которому видно, сколько он работал над первыми двумя фразами.

Некоторые исполнители говорят, что во время репетиции получается лучше.

У меня так никогда не бывает. На репетиции ты выкладываешься, но на концерт ты выходишь с каким-то новым окрылением. Понятно, что бывает по-разному: это вопрос случая, вопрос дня: когда-то этот подъем больше, когда-то меньше. Многое зависит от публики, от ее состояния, идет или не идет этот ток. Актеры тоже чувствуют, как их слушают: насколько работают эти энергетические потоки, насколько они чисты, и так далее. Сцена — это как алтарь. И ты — как священнослужитель выходишь, и через тебя должна идти музыка. Для меня в концерте всегда есть какая-то частичка священности.

Спасибо вам за эти слова. Для меня очевидно, что исполнитель выходит на сцену с проповедью. Этот посыл редко можно услышать у исполнителей вашего поколения. Сейчас на концертах классической музыки есть момент зрелищности, шоу. Некоторые музыканты даже говорят, что сорок минут наблюдать за человеком, сидящим на сцене в одной позе — это скучно.

У классической музыки есть еще одна проблема — это музейность. Мне чужд и академизм, и шоу. Я абсолютно верю в силу музыки, которую играю, поэтому никакого шоу не нужно. И еще сегодня много конкурсов. Мне кажется, система конкурсов направляет молодых музыкантов в сторону академизма, то есть в сторону музейности. А музыка предназначена все-таки для исполнения, а не для воспроизведения. Например, Рахманинов в 1919 году, когда только уехал из России, играет до-диез-минорную прелюдию совершенно необычно. А потом, уже в 1939 году, играет ее так, как мы больше привыкли. В 19-м она у него на этом заостренном, воспаленном нерве утраты, которая только что произошла, звучит совершенно феноменально, там совершенно другой трагизм, чем потом. И ты понимаешь, что исполнение должно состояться здесь и сейчас. Оно зависит и от публики, и от зала, и от акустики, и от рояля. И слава Богу, потому что каждый раз это должно звучать по-новому.

За роялем вы высказываетесь, на мой взгляд, очень по-русски. Для вас принципиально, где жить?

Для меня достаточно принципиально. Допустим, когда я был в Лондоне, мне очень везло там. Я не могу ничего плохого сказать ни об Англии, ни об англичанах. Гостеприимство по отношению ко мне было феноменальным. Более того: я себя там очень хорошо ощущал, это мой город. Но в какой-то момент я начал чувствовать в ребятах, которые там долго находятся, этот конфликт. Они уже не русские, не наши по логике мышления. Но и не до конца англичане. То же самое видишь во Франции, в Германии. У меня где-то через месяц пребывания на западе начинается небольшая истерия: я начинаю читать по-русски, петь русские песни. Я помню, было у меня турне где-то полтора года назад по Англии. Две недели. И вот я куда-то еду, и вокруг такие пейзажи, как у Гейнсборо. А у меня вдруг — это уже был конец турне, перед последним концертом, я вроде должен настроиться на Элгара, на Генделя — а у меня в голове звучат «Валенки» в исполнении Руслановой. И я понял, что мне надо жить в России и ощущать себя дома. Я выезжаю, конечно, с удовольствием, но мне очень важно находиться здесь. И, кстати, от места многое зависит. Даже такой композитор, как Скрябин, казалось бы, очень абстрактный, у него свой мир абсолютно, но это все равно очень московская музыка того периода. Это Трубецкой, это Бальмонт, это арбатские переулки, волшебство той Москвы, которую мы найдем у Цветаевой, и так далее. То же самое — Петербург, Воронеж. У каждого города своя жизнь, и это важно. Достаточно приехать к Чайковскому в Клин, где он в последний год писал Шестую симфонию. Ты видишь эти клочки на его столе, на которых быстрым почерком записана кульминация, и понимаешь, что вид на этот парк, вот это окно — это тоже имеет значение.

В России к вам неравнодушны. Наверное, это хорошо, когда к человеку относятся либо с горячей любовью, либо, наоборот. Говорят, что вы — странный пианист.

Либо странный, либо — так нельзя играть. Я тоже к искусству отношусь достаточно резко: либо мне нравится, либо нет. Но мне всегда непонятны обвинения в эпатаже. Я вам даю честное слово, что эпатаж мне абсолютно чужд. Я всегда стараюсь идти от своего ощущения музыки. Собственно, я только передаю те вещи, от которых сам получаю огромное удовольствие.

Вы уже около пятидесяти стран посетили с концертами, а кто из иностранных слушателей вас поразил своей реакцией?

Самые эрудированные слушатели — это не обязательно самые чувствующие, но самые эрудированные — конечно, в Австрии и Германии. Даже с Францией и Англией это не сравнимо. Там невероятное количество любителей, которые разбираются в музыке до деталей. Классическая музыка там живет на каком-то ином уровне. Она уже вплетена в быт образованных людей. В России, наоборот, встречаются глубоко чувствующие люди. После концерта получаешь такие письма, с такими мыслями…

Пишут от руки?

Ну, сейчас меня легче найти в социальных сетях. Пишут и на бумаге, стихи пишут. У нас, конечно, уникальная публика в том плане, что у нее такие глубокие ассоциации. А что касается неевропейских слушателей, например, у японцев совершенно удивительное ощущение трагизма. И лиризма. Они немножко более статичны, чем европейцы, там меньше диалектики развития. А вот эти состояния им очень близки. Поэтому там любят Чайковского. Но, мне кажется, они ближе к его лирической стороне, нежели к огромным симфоническим формам, колоссальной палитре образов. А в Южной Америке народ очень музыкальный, но у них все основано на мелодии, поэтому они безумно любят Рахманинова. А мы Рахманинова любим за ностальгию, может быть, больше всего.

Не буду спрашивать о вашем любимом композиторе. Но бывают в жизни человека периоды, когда он кем-то «болеет». Поэтому сформулирую вопрос так: кто для вас сейчас самый близкий автор?

Я практически не играю сочинения, которые бы я не любил. Понятно, что сейчас мне близок Прокофьев периода Второго концерта. Что касается последних «заболеваний», я всегда избегал сонаты Листа, а в прошлом году посетил его дом в Веймаре, где он прожил последние 25 лет жизни. Я там был один, и вдруг у меня пошли куски сонаты, как я их слышу. И я безумно заболел Листом. В этом году я особенно не могу напиться «Гольдберг-вариациями» Баха. Буду их несколько раз играть в концертах.

Вы со стороны кажетесь очень добрым человеком. А что вас может растрогать до слез?

Я, на самом деле, достаточно сентиментальный, и всегда таким был. Поэтому растрогать меня может многое. Возможно, не как в XIX веке, как пишет Чайковский, что проходит какой-то обычный день, потом, как обычно, поплакал. Но это важно. Потому что люди от таких эмоций становятся чище, честнее. В наше время глобализированная волна прогресса настолько поглощает людей, что они уже не думают, кругом вот эти шаблоны, шаблоны, шаблоны. А нужно иметь свой взгляд и не пожирать все, что приносит эта глобальная медийная волна. Важно сохранить индивидуальное мышление каждого человека.

Беседовала Елена Фомина, Этажи, Воронеж, март 2017