Александр Раскатов об опере и самом главном

Беседа Анны Амраховой с Александром Раскатовым. Специально для «Музыкального обозрения»
Александр Раскатов об опере и самом главном
Александр Раскатов. Фото Валентин Барановский / пресс-служба Мариинского театра

Одной из самых престижных ежегодных премий в оперном жанре считается Internetional Opera Awards, которую неофициально называют оперным «Оскаром». Наш соотечественник композитор А.Раскатов вошел в шорт-лист этой премии и был избран финалистом отбора в числе 8 номинантов за свою оперу «ГерМАНИЯ», поставленную в 2018 Лионским театром оперы. (В конечном итоге, лауреатом стал Дьердь Куртаг со своей оперой «Fin de partie» («Конец игры»).

А. Раскатов, который имеет за плечами опыт постановок трех опер на важнейших европейских подмостках (сейчас пишет четвертую1), по праву уже претендует на статус оперного композитора (которым никто не наделяет, но который выкристаллизовывается сам по себе «за совокупность свершений»).

Мы встретились с композитором сразу же после швейцарской премьеры оперы «Затмение», и разговор наш как-то плавно перешел в плоскость, касающуюся не только впечатлений об опере, но чего-то другого, более важного, о чем, наверное, любой композитор задумывается постоянно.

Поэтому наш материал как-то сам по себе структурировался на две части. Одна — об опере «Затмение», другую  можно было бы назвать «О самом главном».

О «Затмении»

АА | Александр Михайлович, как возникла идея создания оперы «Затмение», в основе сюжета которой — судьба декабристов?

АР | Начало этой работы относится к концу 2011 года. Ко мне по рекомендации В. Гергиева обратился Кристофер Муравьев-Апостол, который является потомком казненного декабриста Сергея Муравьева-Апостола и его брата Матвея2. Он предложил написать оперу о своих предках. Никакой литературной первоосновы изначально не было. Пришлось очень много работать в архиве Муравьевых-Апостолов в Лозанне, но это уже была функция Елены3,

потому что я не владею в достаточной степени французским языком, а ведь тогда писали только на французском. Елена неделю работала в архиве и читала переписку декабристов, нашла оригинал письма 1826 года, которое Сергей Муравьев написал своему отцу из тюрьмы, когда уже было ясно, что его ждет. Помимо доступа в архив, я получил от Кристофера Муравьева-Апостола ряд книг по истории 1825–1826 годов и понял, что я оказался в некотором капкане. Потому что одной книги, с какой-то историей, сюжетом – не было. Я решил написать либретто сам и сконструировал его из разных лоскутков – исторических фактов, цитат.  На создание этого либретто у меня в общей сложности ушло около года. Из внешне разрозненной информации из самых различных источников, каким-то чудом — я до сих пор считаю это своей удачей — был составлен цельный сюжет.

Эта опера в своем географическом понятии как бы транссибирская. Действие начинается в Париже, а кончается в Чите. Почему в Париже? Дело в том, что Сергей Муравьев в детстве (еще до 1812 года) был отдан в закрытый дипломатический колледж для самых богатых, знаменитых дворян. Туда приехал Наполеон. Это исторический факт. Наполеон увидел Сергея и сказал: «О, как он похож на меня, ощущение, что это мой сын!» На что мальчик ответил: «Я русский». Это первая маленькая сцена.

Известно, что Сергей был человеком очень отзывчивого сердца и не выносил, когда кого-то истязали, как тогда бывало в армии. Во второй сцене он падает в обморок, став свидетелем экзекуции солдата. Этот эпизод я взял уже из «Записок из Мертвого дома». То есть мне пришлось перечитать несколько романов Ф. Достоевского, все 6 томов В. Хлебникова, который меня феноменально выручил в создании либретто. А еще: исторические документы, дневники императрицы Марии Федоровны4, Николая I, «Катехизис» Сергея и его письма.

В опере присутствует интересная французская линия, описанная А. Дюма в романе «Учитель фехтования». В либретто я включил те диалоги из этой книги, в которых рассказывается о заговоре декабристов против царя. Поэтому возникает линия на французском языке, которая переплетается с русским, вот почему, конечно, это либретто требует особого внимания в смысле донесения до зрителей этой интриги. Чтобы не быть многословным, I акт заканчивается казнью в Санкт-Петербурге пятерых декабристов. Как бы замыкается эта линия Париж – Санкт-Петербург с тем, чтобы во втором акте перенестись полностью в Сибирь. Это действие — Матвея и французской модистки Луизы, последовавшей за своим возлюбленным в Сибирь. Их любовь.

Возникает схема: Париж – Малороссия – Санкт-Петербург – Чита – Космос.

Смысловой итог оперы выражается словами Хлебникова: «Люди! Утопим вражду в солнечном свете»5,

Так кончается опера.

АА | Александр Михайлович, чем «Затмение» отличается от других Ваших опер? 

АР | Так получилось, что все мои три оперы — разные и рассчитаны на разный тип моего «воображаемого» слушателя. Два главных параметра, создающих разность, это сюжет и язык. «Собачье сердце» — опера на русском языке, написанная для Амстердама. «Германия» – немецкий язык (и частично русский) – написана для Лиона. «Затмение» – это русский язык и частично французский, написана для Санкт-Петербурга. О сюжетах и говорить нечего. Михаил Булгаков, Хайнер Мюллер, российские и французские писатели Х1Х–ХХ века. Сочиняя «Затмение», в силу сюжета, я ориентировался на российского слушателя, на культуру Санкт-Петербурга (премьера состоялась 28 июня 2018 года в Мариинском театре, концертная версия). Мне кажется, что пишущий оперы композитор должен все время быть разным и, вместе с тем, одним и тем же. Мне вспоминается одна борхесовская легенда про 30 птиц, которые ищут своего царя, птицу Симург, и в конце концов оказывается, что они все вместе и есть эта птица6.

Эта аллегория характеризует ситуацию с разной стилистикой моих опер. Опера «Затмение», безусловно, российская. Может быть, кому-то покажется, что в ней вокальные партии не такие радикальные, как, скажем, в «Германии», но я был очень рад окунуться в мир иной стилистики, реализовать спектр иных возможностей.

Как бы это сказать? Я перестал стесняться сам себя — это закономерно, когда доживаешь до определенного возраста, когда уже никому и ничего не должен.

Как оперный композитор я чувствую на себе ответственность быть одновременно и разным, и иметь свою «авторскую подпись». Для меня важно, чтобы каждая опера, на какую бы тему ни была, на каком языке на была написана — на русском, на немецком или французском, — была бы сфокусирована на семантической ценности текста, который сам диктует свои законы.

Другой фокус — это фокус драматургический, ток высокого напряжения, создающийся между певцами, оркестром, самим сюжетом и постановкой. Одновременно между певцами, в свою очередь создается напряжение, так сказать, акустический шок». Поэтому я так ценю и люблю оперные ансамбли. Они создают «конфликт» тесситур и, следовательно, голосовых обертонов.

В сущности, я пишу для двух оркестров. Один — в оркестровой яме, другой — оркестр певцов — на сцене. Да, представьте себе, я трактую певцов как вокальный оркестр!

«Собачье сердце», Dutch National Opera, 2017/ Фото Dutch National Opera

Стилистика опер

АА | Для меня по стилистике Ваши оперы совершенно разные, но то, что Ваше «лицо» проглядывает в каждой из них, это несомненно.  Виртуозность вокальных партий просто несусветная, ее ни с кем не спутаешь. Поговорим о тембровой персонификации. Она в Ваших операх тоже весьма изобретательна.

АР | В опере, так же как, кстати, и в литературе, интереснее изображать «злодеев». Герой без недостатков одномерен и потому малоинтересен на сцене. Например, в «Собачьем сердце», по-моему, ни одного позитивного персонажа нет. В «ГерМАНИИ» я тоже что-то не особенно припомню. Насчет «Затмения» сложнее. В «Затмении» мне легче всего говорить о Николае I и о его матери. Партию Николая I поет контртенор. По характеру

— это двуликий Янус: с одной стороны — он инфантильный ребенок. Почему? Потому что он только что пришел к власти, и еще не успел превратиться в того Николая, каким стал в период смерти Пушкина, Лермонтова т.д. Он еще на самом деле был не уверен в себе. Как известно, совсем не он должен был наследовать этот трон. Здесь это маменькин сынок, партию которого исполняет такой сладкий контртенор. С другой стороны, когда происходит его разговор с Сергеем Муравьевым, он превращается в жестокое, истеричное существо. Этот голос приобретает совершенно другой «вкусовой» оттенок. То есть внутри партии Николая I происходит тембровое расслоение.

Наоборот, Императрица — это драматическое сопрано. Очень сложная партия. Драматическое сопрано должно обладать очень сильным низким, и очень сильным максимально верхним регистрами. Этот широчайший диапазон словно особое поле действия как бы наэлектризованной злобы, которая подпитывает особый нерв этой партии. В среднем регистре звучит только лейтмотив, в котором Императрица (по-французски) сетует на то, что Александр никогда не мог отомстить убийцам своего отца. Эту фразу я почерпнул в ее дневнике. Она называла Александра: «Наш ангел». Обращаясь к тени своего брата, Николай записывает в дневнике: «Наш ангел, за тебя я должен исполнить этот ужасный долг».

Возвращаясь к партии Императрицы: у нее наверху контр соль-диез, а внизу — нижний си-бемоль, получается почти 4 октавы. Это делает партию Императрицы самым драматическим элементом во всей этой истории.

АА | Я бы хотела поговорить о специфике «национального» в опере, в которой сам посыл к русской музыке XIX века проявляется достаточно сильно. Понятно, что это Ваша музыка, но в ней все равно ощущается налет культуры того периода. Как это у вас получилось?

АР | В первую очередь, благодаря языку, ведь все-таки это русский язык.

Плюс воображаемая русская культура той эпохи. Я не собирался заниматься стилизацией «под Мусоргского или Чайковского», но в тоже время имел в виду то, что они были. А «были» — это значит «двойное дно», отстранение от оригинала.

АА | Все эти культурные пласты ощущаются в опере не так, как в языке, подражающем этому, а как в языке, сохранившем память об этом. Мне бы хотелось проникнуть в технологию этого эффекта.

АР | Я стремился не к аналитическому, а к синтетическому постижению русской культуры того периода, мне хотелось все составляющие как-то переплавить. Как я уже говорил, либретто я писал сам. Это своего рода строго организованный калейдоскоп: ни одного моего собственного слова, но необычайно сложное по архитектонике строение.

…Я поступил как теоретик в Московскую консерваторию. Но позже, уже в процессе своей композиторской работы старался как-то об этом забыть, потому что почувствовал: постоянный самоанализ (то есть в большом чем-то видеть малое, а в малом еще мельче, и так до бесконечности) лично мне вреден, он может погубить творческий процесс. Дело будущего — это, скорее всего, синтез того, что уже накоплено, то есть память, музыкальная соборность. Я старался эту память пропустить через себя, найти что-то общее и целое из молекул культуры XIX века, без всяких чистых стилизаций, как я уже говорил. Хотя я понимаю, что там наверняка есть какие-то намеки на музыку той эпохи.

АА | По ощущениям, это не стилизация или интертекстуальность, это именно отсылка к чему-то воображаемому, то есть к Вашим представлениям о том, какая была, допустим, салонная музыка в ХIХ веке?

АР | Для этого необходим второй музыкальный план. Если просто взять и написать салонный романс, например, в чистом виде, в каком он звучал когда-то…

АА | то получится эклектика. В «Затмении» этого нет.

АР | Именно это я называю созданием музыки «двойного дна». Второе дно — это некий второй план, будь он оркестровый или вокальный, он идет одновременно с первым планом, а иногда бывает и третий.

АА | И что из себя представляют эти планы?

АР | Это не просто комбинаторика. Мир, пришедший от додекафонии, честно говоря, мне не близок. Поэтому для меня отправным пунктом является не схема и ее комбинации, а то, что Шуман называл контрапунктом жизни. У него в раннем фортепианном цикле «Бабочки» есть занятная пьеса в конце. Там звучит что-то вроде маленького лендлера, и на этом фоне бьют часы в виде одной ноты «ля» в правой руке. И это было все в «Бабочках», то есть, фактически, в начале XIX века. И в этом одновременном параллелизме выражений заложено что-то очень важное. Это не две одновременно звучащие «музыки» — от этого наложения возникает единое, новое качество.

АА | Может быть, подобный «второй план» не только в опере у Вас?

АР | Поставангард привел к такому раздроблению мышления, когда в каждую единицу времени происходят сотни микроскопических событий, при этом изменяются все параметры: ритм, интонации, гармония, оркестровка… То есть, чтобы получить такой звуковой результат, нужно обязательно изменить все параметры сразу. Я давно пришел к выводу, что, как это ни странно, иногда достаточно изменить только один параметр, или два. И тогда получается следующее: то, что нам вроде бы известно, ставится в новые смысловые условия, возникает новый тип контакта со слушателем. Архетип жанра не ломается, но ставится в новые условия. Возникает как бы «искривление» музыкального времени, своего рода теория музыкальной относительности.

В противоположном случае, о котором я сказал раньше, контакт со слушателем может исчезнуть совсем, либо он продолжится минут этак 10-15, как в ряде современных оперных партитур, а потом слух отключается. Происходит перенасыщение музыкальных микропроцессов в единицу времени, оперный зал превращается в реанимационную палату…

АА | То есть эта теория (и практика) «двойного дна» работает на обогащение смыслов, на привнесение какого-то подтекста смыслового?

АР | Подтекста или контекста, некой отстраненности от архетипа.  В живописи, например, многие полотна Ван Гога основаны, по его собственным словам, на принципе суггестивности, сгущения красок, ведущему к этому отстранению. В музыке же для такого «внушения» идеи требуется, чтобы определенный комплекс параметров, их сумма, возникла бы сразу, одновременно, и длилась бы определенное время с тем, чтобы успеть зафиксироваться аудиторией. Продолжительность воздействия этой суммы параметров зависит исключительно от моего «внутреннего я».

«Собачье сердце», Dutch National Opera, 2017/ Фото Dutch National Opera

О самом главном

АА | Ориентируясь на питерского слушателя в «Затмении», Вы не думали, что этот слушатель уже не тот, каким Вы его помните?

АР | Композитор всегда волнуется. Говоря об «адресности» этой «Затмения», я имел в виду культурную традицию Санкт-Петербурга, эта опера   являет собой мой внутренний посыл великой истории этого города, величию людей, его населяющих.

Но в Вашем вопросе я почувствовал намек на то, что в музыкальной палитре России многое изменилось, а я, оставшись верным каким-то одним принципам и подчиняясь другим – вновь приобретенным, могу не вписаться в контекст современного российского музыкального мейнстрима. В качестве контраргумента могу сказать: писать «одну и ту же музыку» можно и оставаясь в Москве. Это не гарантия внутреннего развития.

Извините за прагматизм: я во Франции плачу гигантские налоги со своих заказов и — заметьте — нигде не служу при этом. Поэтому можно сказать, что, работая здесь, а не в Москве, я испытываю гораздо большее давление и ответственность. Пишущий человек вынужден себя сохранять в любых обстоятельствах. В конце концов, ты везде транспортируешь с собой свой внутренний мир, а не часть географической карты. Хотя это и трудно по всем параметрам: язык, менталитет, определенная изолированность, геополитический контекст…

А теперь насчет «Затмения» в Санкт-Петербурге. Конечно, я волновался вообще (безотносительно соответствия или несоответствия культурному контексту). Но должен сказать, что гораздо больше мне приходится беспокоиться, сидя в театрах Милана, Амстердама или Лондона, где в зале нет ни одного знакомого лица, кроме двух моих сыновей, которые приезжают на все мои оперные премьеры! Хотел бы я себе представить, живи я в России в течение последних 25 лет, сколько моих несостоявшихся друзей и так и не возникших знакомых наполнило бы оперный зал!

АА | Как бы Вы сами сформулировали главный вопрос для Вас на сегодняшний день?

АР | Главный вопрос в том, где лучше писать, где ты более аутентичен, ведь это же вопрос писания самого себя. Я старомоден? Возможно. Поэтому я, подобно Дьердю Куртагу, мог бы сказать: «Я НЕ ПИШУ СОВРЕМЕННУЮ МУЗЫКУ». (Это он мне однажды по телефону высказал). Конечно, это небольшая провокация с моей стороны. Действительно, так оно и есть, если видеть в музыке только сумму церебрально-аналитических нанотехнологий. Это не мой путь.

Я просто стараюсь в каждом конкретном сочинении оставаться самим собой. Другое дело, что это состояние, когда ты доходишь до максимума напряжения своих возможностей, противоречит тем обстоятельствам жизни, в которых здесь находишься. Я имею в виду то «чувство локтя» в прямом и переносном смысле слова (в Москве любой мог дать тебе локтем под дых в метро, — шучу!) — это здесь отсутствует. И эту общую расслабленность, своего рода «устричность» существования, очень трудно в себе преодолеть каждодневным рабочим усилием. И это, пожалуй, самое главное, чего я пытаюсь достичь.

АА | Существует ли в Европе система двойных стандартов в музыке?

АР | Мне припоминается премьера «Собачьего сердца» в Лондоне… Я не знаю, есть ли среди читателей этого интервью футбольные болельщики, но я чувствовал себя такой советской провинциальной футбольной командой, которая вышла играть в Англии против «Ливерпуля» и «Челси» одновременно. И притом, с английским рефери.

Пример? Пожалуйста. Перед премьерой «Собачьего сердца» в Лондоне, в Английской Национальной Опере, на афише спектакля мое имя вообще не значилось. Стояли имена режиссера-постановщика и дирижера. (Чем собирался дирижировать последний? — Неясно). Пришлось звонить в администрацию театра. Я заявил, что, поскольку автор на премьерной афише отсутствует, мое присутствие на спектакле отменяется — я сажусь на «Евростар» и отбываю в Париж. За ночь переделали афишу! Видимо, к вящему неудовольствию заинтересованных в этом лиц…

Конечно, существует система двойных стандартов.  Если бы у меня был в кармане обратный билет в Москву, мне было бы легче. А так — ты автоматически переходишь в разряд нежелательных конкурентов. Мне даже как-то интересно проверить себя, так как «…не волк я по крови своей»7… Иногда сам удивляюсь тому, что мне удается уже 25 лет заниматься только своей профессией, по крайней мере, только своим карандашом. В этом плане я могу себя считать счастливым человеком.

Что такое хорошо, что такое плохо

АА | Что такое хорошо, что такое плохо в современной музыке? И почему считается, что нужно придерживаться одних и при этом сторониться других критериев?

АР | Что сказать? Из возраста крошки-сына я уже вышел. Да и роль отца-ментора играть не собираюсь.  Каких-то объективных критериев не существует. Субъективно что-то может быть человеку, и, естественно, музыканту, ближе, чем другое. Единственный критерий объективного свойства — это профессионализм партитуры.

АА | Да, но в тоже время, когда вы были в Советском Союзе, тогда же хотелось выглядеть авангардистом, а это тоже накладывало отпечаток на представление о том, чего можно придерживаться, чтобы именно так себя позиционировать, а чего нельзя делать ни в коем случае?

АР | Да, это было. На самом деле это никакого отношения к настоящей композиторской оригинальности не имеет. Стоит ли искусственно стремиться быть оригинальным?

Если это есть, то это должно проявиться само, без искусственных мер. Мне кажется, что если у человека есть нечто внутри, некоторая внутренняя «тяга», необходимость себя высказать, то он — с мучением, с ошибками — все равно найдет способ себя реализовать. Другое дело, что композитор имеет право быть услышанным, а это уже иная проблема. Ведь именно ради этого люди и идут на какие-то внутренние компромиссы. Потому что композитор не существует, пока он пишет в стол, а большинство современных издательств — это композиторское крематории.  Там сгорают партитуры без огня. Не могу привести другого сравнения. Поэтому естественное желание быть услышанным, в конце концов, провоцирует на какие-то мысли о том, как это сделать? Вот тут я мог бы сказать, что мы все ориентируемся на тех, для кого пишем, имея в виду финальный результат — исполнение. Это все очень легко лишь на словах, на деле полностью «чистеньким» трудно остаться, часто приходится принимать в расчет какие-то внемузыкальные параметры.

«GerMANIA», Opera de Lyon, 2018. Фото Stofleth / Opera de Lyon

Франция и Россия. Параметры сравнения

АА | Поговорим еще о внемузыкальных параметрах. В чем разница между творческой жизнью в России и во Франции?

АР | В России для меня очень важен был (и остается сейчас с некоторыми из друзей) момент музыкального энергетического взаимообмена, который в такой стране, как Франция, если ты не преподаешь в консерватории, практически равен нулю. Французы в принципе очень индивидуалистичны. Впрочем, в последние годы я стал по-настоящему ощущать благость одиночества, и от ряда встреч сам пытаюсь уходить. Вообще же приходилось слышать от ряда музыкантов, что Франция не музыкальная страна.

АА | А в чем проявляется то, что это не музыкальная страна?

АР | На мой взгляд, проблема в том, что, несмотря на несколько очень крупных композиторских имен, существует огромный разрыв между интеллектуально техно-элитой и простым слушателем, который кроме «Хабанеры» и «Casta diva» ничего не хочет знать. В то же время, мое последнее пребывание в России показало, что там людям что-то еще нужно. И вот это «что-то еще», своего рода голод по музыке, он решает многое.

Но вернемся к Франции. Эта страна вообще ориентирована на высший эстетизм формы и декоративную визуальность. Любая витрина дает здесь доминирующую функцию глазам. Когда я ходил по Москве, я вообще по сторонам не смотрел. Правда, это было давно (и, следовательно, неправда!).

АА | А было на что смотреть?

АР | Нет, не было, но мне это и не было нужно. Мне было достаточно смотреть на людей и встречаться с ними.

Если же вернуться к визуальности, которая преобладает над слуховым восприятием, кто первая приводит в конце концов к потере интереса к миру звуков. И это уже становится тенденцией. Кстати, отсюда же идет примат режиссеров в опере, зрителю нужны, обязательно нужны зрелищные составляющие. Поэтому кровь и секс — почти необходимые параметры бизнеса в современном оперном театре. Не случайно вместо «опера» мы теперь говорим «шоу».

АА | Приватный вопрос: Вы, конечно, не француз, но не до такой степени, чтобы не болеть за эту страну?

АР | Я обязан Франции своим здоровьем, больше того — жизнью. Это одно. Но ведь существует еще и культурный срез, который мне все равно гораздо ближе, и он остался в России. Хотя, на самом-то деле, я прекрасно понимаю, что уже принадлежу к поколению «динозавров»: появилось много одаренных композиторов, которых я просто не знаю. И для них, может быть, все эти разговоры являются смешными, потому что когда человек в 20 лет имеет возможность ездить из Москвы в Германию, ту же Францию, по полгода жить там, здесь… для него этой проблемы не существует. Я же говорю с позиции своего поколения, которое большую часть жизни провело за железным занавесом.

АА | А что Вы можете сказать о русской культуре, глядя на нее со стороны?

АР | Вчера здесь было интервью с каналом «Культура». Некая дама спросила меня: почему во всем мире так любят русскую музыку? Живи я в Москве, я бы, наверное, не смог ответить на этот вопрос, потому что в тот период нас всех больше интересовала западная музыкальная культура, например, Лигети, Шелси. А тут ответ пришел сам собой.

Я сказал, что это вопрос незашоренности, то есть широкого спектра взглядов на то, что можно и что нельзя. Русская музыка дала миру совершенно непохожих друг на друга авторов, во многом противоположных по своим исканиям: Мусоргский и Чайковский, Скрябин и Рахманинов, Шостакович и Прокофьев. Плюс, еще Стравинский. И мне кажется, что другие культуры этого качества, может быть, даже и не имеют – такой вот внутренней антиномичности неких пар, которые контрастируют и в тоже время взаимодополняют друг друга. Отсюда огромный стилевой спектр, когда нет   узколобого понятия, что только так можно — рационально, схоластически, догматически, и ни направо, ни налево шагнуть нельзя, как в концлагере музыкальном. Вот этого в русской культуре нет. На эту культуру можно и нужно смотреть с высоты птичьего полета. Каждый слушатель сможет выбрать что-то свое: один — Шостаковича, другой — Стравинского. И я в своей новой опере, над которой сейчас работаю, надеюсь сохранить это ощущение незашоренности и внутренней свободы как доказательство своей принадлежности к российской музыкальной культуре.

«GerMANIA», Opera de Lyon, 2018. Фото Stofleth / Opera de Lyon

Беседовала Анна Амрахова

1 Оперы А. Раскатова поставлены: «Собачье сердце» (2009–2010) — Амстердам, Лондон, Милан (Ла Скала), Лион, «ГерМАНИЯ» — Лион (2018), «Затмение» (концертное исполнение) — Санкт-Петербург (2018), Монтрё (2019).

2 Матвей Иванович Муравьев-Апостол (1793–1886) — декабрист, участник восстания Черниговского полка. Был одним из основателей первого тайного политического общества декабристов — «Союза спасения», членом коренной управы «Союза благоденствия» и Южного общества декабристов, представителем которого был в Петербурге; вел переговоры об объединении Южного и Северного обществ. Вместе со своим братом участвовал в восстании Черниговского полка (29 декабря 1825 г. – 3 января 1826 г.). Сослан в Сибирь, где отбывал наказание около 20 лет.

3 Елена Васильева, вторая супруга композитора. Оперная певица, драматическое колоратурное сопрано. Исполняла все главные партии в двух первых операх композитора, является исполнительницей большинства вокальных сочинений А. Раскатова.

4 Мария Федоровна, до перехода в православие — София Мария Доротея Августа Луиза Вюртембергская — принцесса Вюртембергского дома, вторая супруга российского императора Павла I. Мать императоров Александра I и Николая I.

5 Стихотворение В. Хлебникова полностью:

Люди! Утопим вражду в солнечном свете!
В плаще мнимых звезд ходят — я жду —
Смелых замыслов дети,
Смелых разумов сын.

6 Х.-Л. Борхес описывает легенду о птице Симург дважды: в «Девяти Эссе о Данте» и в «Книге вымышленных существ». В последней содержание аллегории приводится по первоисточнику – поэме персидского суфийского мыслителя Аттара “Мантик-аль-Тайр” (“Беседе птиц”): «Обитающий где-то далеко царь птиц Симург роняет в центр Китая великолепное перо; птицы, которым постыли раздоры, решают отыскать его. Они знают, что имя царя означат “тридцать птиц”, знают, что его дворец находится на Кафе, горе, или горной кольцевидной гряде, окружающей землю. Вначале некоторые птицы выказывают малодушие: соловей ссылается на свою любовь к розе; попугай — на свою красоту, ради которой он должен жить в клетке; куропатка не может расстаться со своими холмами, цапля — с болотами и сова — с развалинами. В конце концов они пускаются в дерзновенное это путешествие; преодолевают семь долин или морей; название предпоследнего из них “Головокружение”, последнего — “Уничтожение”. Многие паломники дезертируют, другие погибают при перелете. Тридцать ж, достигших благодаря своим трудам очищения, опускаются на гору Симурга. Наконец они  узрели, и тут они понимают, что они-то и есть “Симург” и что “Симург” — это каждая из них и все они вместе». Х.-Л.Борхс, Маргарита Герреро «Книга вымышленных существ».

7 Фраза из стихотворения О. Мандельштама:

За гремучую доблесть грядущих веков,
За высокое племя людей —
Я лишился и чаши на пире отцов,
И веселья, и чести своей.
Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей:
Запихай меня лучше, как шапку, в рукав
Жаркой шубы сибирских степей.